Глеб Леонтьевич Травин - На велосипеде вокруг родины Без скидки на время.
Канатоходец работает под куполом цирка со страховкой. Он может каждый вечер повторять свой опасный номер и рассчитывать остаться в живых, если сорвется. У меня же никакой страховки не было. И многое из того, что случилось в пути, я не сумел бы повторить еще раз. Есть веши, о которых не хочется вспоминать. Да и любой на моем месте, наверное, воспротивился бы, например, пересказу, как он вмерз, словно лягушка, в лед недалеко от Новой Земли.
Это случилось ранней весной 1930 года. Я возвращался по льду вдоль западного побережья Новой Земли на юг, к острову Вайгач. Весь день дул ураганный восточный ветер. Его шквальные порывы сбрасывали меня с велосипеда и волокли по льду на запад. Выручал нож. Я вонзал его в лед и держался за рукоятку, пока ветер немного не утихал. Устроился на ночлег далеко от берега, в открытом море. Как всегда, вырубил топориком несколько кирпичей из утрамбованного ветром и скованного морозом снега, сделал из них заветрие-хоронушку. У изголовья поставил велосипед передним колесом на юг, чтобы утром не терять время на ориентировку, загреб на себя побольше пухлого снежка с боков вместо одеяла и заснул.Спал я на спине, скрестив руки на груди, — так было теплее. Проснувшись, не мог ни разжать рук, ни повернуться… Ночью рядом с моим ночлегом образовалась трещина. Выступила вода, и снег, который укрывал меня, превратился в лед. Словом, я оказался в ледяной ловушке, точнее — в ледяном скафандре.
На поясе у меня был нож. С большим трудом высвободил одну руку, извлек нож и стал обивать лед вокруг себя. Это была утомительная работа. Лед откалывался мелкими кусочками. Я порядком устал, прежде чем высвободил себя с боков. Но со спины обить себя было нельзя. Рванулся всем телом вперед — и почувствовал, что приобрел ледяной горб. И ботинки тоже нельзя было высвободить полностью. Сверху я их очистил ото льда, а когда выдернул ноги, обе подошвы остались во льду. Волосы смерзлись и торчали колом на голове, а ноги были почти оголены. Смерзшаяся одежда мешала сесть на велосипед. Пришлось брести с ним по снежному насту.
Мне повезло: попался олений след. Кто-то недавно проехал на нартах. След был свежий, еще не запорошенный снегом. Долго шел я этим следом. В конце концов он привел к жилью. Я поднялся на островок и увидел дымок на бугре.
От радости вдруг отнялись ноги. Я пополз на одних руках к ненецкому чуму. Ненцы, заметив меня, пустились бежать. Вид-то у меня был как у пришельца с другой планеты: на спине ледяной горб, длинные полосы без шапки да еще велосипед, который они наверняка видели впервые.
С трудом я поднялся на ноги. От перепуганных ненцев отделился старик, но остановился в стороне. Я сделал шаг к нему, а он — от меня. Стал объяснять ему, что обморозил ноги — мне показалось, что старик понимает по-русски, — но он по-прежнему пятился. Обессиленный, я упал. Старик наконец приблизился, помог подняться и пригласил в чум.С его помощью я снял с себя одежду, вернее, не снял, а разрезал по кускам. Шерсть на свитере смерзлась, тело под ним было белое, обмороженное. Я выскочил из чума и стал растирать себя снегом.Тем временем в чуме приготовили обед. Старик позвал меня. Я выпил кружку горячего чаю, съел кусок оленины — и вдруг почувствовал сильную боль в ногах. К вечеру большие пальцы вздулись, вместо них — синие шары. Боль не утихала. Я опасался гангрены и решил сделать операцию.В чуме некуда было спрятаться от настороженных глаз. Пришлось ампутировать обмороженные пальцы на виду у всех. Я обрезал ножом распухшую массу, снял ее, как чулок, вместе с ногтем. Рану смочил глицерином (я заливал его в камеры велосипеда, чтобы они лучше удерживали воздух на морозе). Попросил бинт у старика — и вдруг женщины с криком «Кели! Кели!» бросились из чума. Я перевязал рану носовым платком, разорвав его пополам, и принялся за второй палец.Потом, когда операция закончилась и женщины вернулись в чум, я поинтересовался, что такое «Кели». Старик объяснил, что это черт-людоед. «Ты, — говорит, — режешь сам себя и не плачешь. А это только черт так может!»
Меня уже принимали за черта в Средней Азии. В Душанбе в мае 1929 года я зашел в редакцию местной газеты с просьбой перевести на таджикский язык надпись на нарукавной повязке: «Путешественник на велосипеде Глеб Травин». Редактор смутился, не зная, как перевести слово «велосипед». Велосипедов тогда почти не было в тех краях, и это слово мало кто понимал. В конце концов велосипед перевели как шайтан-арба — «чертова телега».
В Самарканде напечатали другую нарукавную повязку — на узбекском языке. А перевод шайтан-арба так и оставили. Не нашлось более подходящего слова для велосипеда и на туркменском языке. Из Ашхабада в пески Каракумов я также отправился на «чертовой телеге».
В связях с нечистой силой меня подозревали и в Карелии. Там сплошные озера, а я проехал их напрямик по первому ноябрьскому льду. До этого у меня уже был опыт такого передвижения. На Байкале смотритель маяка подсказал, что зимой в Сибири удобнее всего ездить по льду. По его совету я пересек на велосипеде замерзший Байкал, а затем пробирался сквозь тайгу по скованным морозами руслам рек. Так что замерзшие озера в Карелии не были преградой. Скорее преградой был слух, будто едет по озерам на диковинном звере диковинный человек с железным обручем на голове. За обруч принимали лакированный ремешок, которым я повязывал длинные волосы, чтобы они не спадали на глаза. Я дал обет самому себе не стричь волосы, пока не закончу свое путешествие.
Слух о диковинном человеке на велосипеде дошел в Мурманск раньше меня. Когда я въехал на окраину города, меня остановил какой-то человек в валенках. Он оказался врачом по фамилии Андрусенко. Старожил Севера, он ни в каких чертей не верил, но то, что слышал обо мне, считал сверхъестественным. Врач потрогал мою меховую куртку, ботинки, а потом попросил разрешения обследовать меня. Я согласился. Он пощупал пульс, послушал легкие, постучал по спине и по груди и удовлетворенно сказал: — У тебя, брат, здоровья хватит на два века!
Сохранилась фотография этой встречи. Я порой с улыбкой разглядываю ее: врач-атеист — и тот не сразу поверил, что я просто хорошо тренированный человек, увлеченный необыкновенной мечтой! Да, прав Альберт Эйнштейн: «Предрассудок труднее расщепить, чем атом!»
Три моих любимых героя — Фауст, Одиссей, Дон-Кихот. Фауст пленил меня своей ненасытной жаждой познания. Одиссей прекрасно выдерживает удары судьбы. У Дон-Кихота была возвышенная идея бескорыстного служения красоте и справедливости. Все трое воплощают в себе вызов общепринятым нормам и представлениям. Все трое давали мне силы в трудные минуты, потому что, отправившись в Арктику на велосипеде, такой вызов общеизвестному бросил и я.
Непривычное пугает и человека и зверя. Когда я пробирался по уссурийской тайге, моего велосипеда испугался… тигр! Зверь долго преследовал меня, прячась в кустах, грозно рычал, трещал сучьями, но так и не отважился напасть. Никогда тигр не видел такого странного зверя «на колесах» и предпочел воздержаться от агрессивных действий. У меня же тогда даже не было с собой ружья.
В дальнейшем я не раз убеждался, что все звери — в тайге ли, пустыне или тундре — остерегались нападать на меня именно из-за велосипеда. Их отпугивала его яркая красная окраска, блестящие никелированные спицы, масляный фонарь и трепещущий на ветру флажок. Велосипед был моим надежным телохранителем.Страх перед непривычным инстинктивен. Я сам испытал его не раз во время путешествия. Особенно страшным для меня был день, когда я ушел из чума после операции. Я с трудом переставлял налитые болью ноги и был так слаб, что на меня осмелился напасть голодный песец. Это хитрый, злой зверек. Он обычно остерегается нападать на людей, а тут стал хватать за торбаса, которые подарил мне старик ненец. Я упал в снег, песец набросился со спины. Скинул его с себя, метнул нож. Но песец верткий, попасть в него нелегко. Стал доставать нож из сугроба — песец впился в руку, укусил. Все же я его перехитрил. Потянулся снова за ножом левой рукой, песец метнулся к ней, а я его правой — за шиворот.
Шкура этого песца потом путешествовала со мной до Чукотки. Я закутывал ею горло вместо шарфа. Но мысль о нападении песца еще долго преследовала, как кошмар. Я мучился сомнениями: уж не бешеный ли этот песец? Ведь они никогда не нападают на человека в одиночку! Или и вправду я так слаб, что песец избрал меня своей добычей? Как же тогда тягаться с ледовой стихией?
Я подготовил себя к путешествию только с расчетом на свои силы. Помощь со стороны оказывалась для меня просто помехой. Особенно остро я это почувствовал на борту ледокола «Ленин», затертого льдами у Новой Земли в Карском море. Ледовая обстановка в июле 1930 года была очень суровая. Путь к устью Енисея, куда ледокол вел целый караван советских и зарубежных судов за лесом, был закрыт льдами. Узнав об этом, я взял на фактории острова Вайгач старую лодку, отремонтировал ее, поставил парус и отправился с врачом и еще двумя попутчиками к месту «заточения» ледокола. Дойдя до ледовых! полей, мы высадились из лодки и добрались до борта корабля пешком… Часть пути все же удалось проехать на велосипеде.
Потом во время пресс-конференции, которую капитан ледокола устроил в кают-компании, я сообщил, что Глеб Травин не первый велосипедист в полярных широтах. Велосипед был на вооружении последней экспедиции Роберта Скотта к Южному полюсу 1910-1912 годах. Его использовали для прогулок на главной базе экспедиции в Антарктиде.
Я рассказал, что путешествую на велосипеде вдоль границ СССР с сентября 1928 года. Начал с Камчатки, проехал Дальний Восток, Сибирь, Среднюю Азию, Крым, среднюю полосу, Карелию. И вот теперь собираюсь добраться до Чукотки.
Рассказал я и о подготовке к этому путешествию. Началась она 24 мая 1923 года, когда до Пскова добрался голландский велосипедист Адольф де Грута, объехавший почти всю Европу.
«Голландец может, — подумалось тогда, — а я разве не могу?» С этого вопроса и зародился во мне интерес к сверхдальним рейсам.
На подготовку ушло пять с половиной лет. За это время я наездил тысячи километров на велосипеде у себя на Псковщине, причем ездил в любую погоду и по любым дорогам. Отец-лесник еще в детстве научил меня находить еду и ночлег в лесу и в поле, научил питаться сырым мясом. Эти навыки я стремился еще больше развивать в себе.
Во время армейской службы, которую проходил в штабе Ленинградского военного округа, я усиленно изучал географию, геодезию, зоологию и ботанику, фотографирование, слесарное дело (для ремонта велосипеда) — словом, все, что могло пригодиться для далекого путешествия. Ну и конечно, закалял себя физически, участвуя в соревнованиях по плаванию, штанге, в велосипедных и лодочных гонках.
Демобилизовавшись из армии в 1927 году, получил специальное разрешение от командующего Ленинградским военным округом на поездку на Камчатку. Хотелось испытать себя в совершенно незнакомых условиях.На Камчатке строил первую электростанцию, которая дала ток в марте 1928 года, потом работал на ней электриком. А все свободное время занимали тренировки. Испробовал себя и велосипед на горных тропах, на переправах через стремительные реки, в непроходимых лесах. На эти тренировки ушел целый год. И, только убедившись, что велосипед меня нигде не подведет, отправился из Петропавловска-Камчатского во Владивосток.
Я рассказал обо всем этом стоя, отказавшись от приглашения капитана ледокола сесть. Стоял, переминаясь с ноги на ногу, чтобы приглушить нестихающую боль, и боялся, что люди заметят это. Тогда, думал я, меня не отпустят с корабля. Возражений у собравшихся в кают-компании и без того было достаточно. Руководитель Морской Карской экспедиции, профессор Н. И. Евгенов, например, заявил, что он 10 лет изучал Таймыр и устье Енисея и знает, что зимой там не остаются даже волки. Морозы и снежные бури в этих краях изгоняют все живое на юг.
На мое замечание, что зимой я предпочитаю ездить по льду, а не побережьем океана, знаменитый гидрограф лишь замахал руками и назвал меня самоубийцей.
Но я уже знал: как ни сурова зима в прибрежных арктических льдах, жизнь там полностью не замирает. От сильных морозов во льду образуются трещины. Каждая такая трещина дает о себе знать ощутимым гулом. Вместе с водой в эту трещину устремляется рыба. Позже я наловчился ловить ее крюком из велосипедной спицы. На день мне хватало две рыбы. Одну я съедал свежей, другую — мороженой, как строганину.
Кроме рыбы, в мое меню входило сырое мясо. У местных охотников я научился выслеживать и стрелять северного зверя — песца, тюленя, моржа, оленя, белого медведя. Привычку питаться только сырой пищей подтвердил французский врач Ален Бомбар. Во время плавания на резиновой шлюпке через Атлантический океан он более двух месяцев питался сырой рыбой и планктоном. Я принимал пищу дважды в сутки — в 6 часов утра и 6 вечера. 8 часов ежедневно уходило на дорогу, 8 часов — на сон, остальное время — на поиск пищи, устройство ночлега, дневниковые записи.
Езда на велосипеде по твердому снежному насту только на первый взгляд кажется невозможной. У берега приливы и отливы нагромождают торосы. Я уходил на десятки километров в глубь океана, где были ледовые поля, позволявшие развивать порой большую скорость…
И все же тогда на ледоколе никто из собравшихся в кают-компании не принял всерьез мое намерение добраться на велосипеде до Чукотки. Меня слушали с интересом, некоторые даже восхищались, но все сходились на том, что затея неосуществима.
На ночлег меня устроили в судовом лазарете. На ледоколе не было свободной каюты, и все же я подозревал, что кто-то заметил, что с ногами у меня не все в порядке. Эти опасения мучили всю ночь. Утром, чтобы доказать, что ноги у меня здоровы, я покатался на палубе на велосипеде. А потом поблагодарил моряков за гостеприимство и объявил, что ухожу на пароход «Володарский», который застрял во льдах километрах в тридцати от ледокола «Ленин».
Только после этого согласились отпустить меня с ледокола, хотя отыскать пароход среди льдов было нелегко.
Я уходил с ледокола в 6 часов утра. Несмотря на ранний час, вся палуба была заполнена людьми, словно их подняли по тревоге. Я чувствовал себя как на судилище, спускаясь по штормтрапу на лед вместе с летчиком Б. Г. Чухновским — он меня сфотографировал на прощанье.
Только отошел от ледокола, последовало три гудка…
Большого труда мне стоило не смотреть в сторону ледокола. Я постарался поскорее уйти за торосы, чтобы он скрылся из виду. Боялся, как бы меня не потянуло к нему обратно. Я отдавал себе отчет, что от жизни ухожу — от тепла, пищи, крыши над головой.
Добрался до парохода «Володарский» вовремя: на другой день ветер разогнал льды вокруг него, и он своим ходом дошел до Диксона. Дальше мой путь лежал на Таймыр. Таймыр… Сколько раз о него разбивался замысел мореплавателей — продолжить путь вдоль берегов Сибири на восток! Только в 1878-1879 годах удалось пройти эту трассу русско-шведской экспедиции, возглавляемой Э. Норденшельдом, да и то за два года с зимовкой. А первый сквозной рейс в одну навигацию совершил лишь в 1932 году знаменитый «Сибиряков». За два года до этого рейса Таймыр подверг и меня суровому испытанию.
В конце октября 1930 года я переезжал Пясину, самую большую реку на Таймыре. Шесть лет спустя на ней начал строиться Норильск. Река недавно замерзла, лед был тонкий и скользкий. Уже ближе к противоположному берегу я упал с велосипеда и проломил лед. Выбраться из полыньи было очень трудно. Лед крошился под руками, ломался под тяжестью тела. Когда я почувствовал, что лед меня держит, распластался на нем, раскинув руки и ноги. Никогда не забуду этот день. Солнце уже с неделю не было видно, вместо него на зеркальном льду играли алые блики полуденной зари. Они понемногу гасли. Я чувствовал, как вместе с ними угасает и моя жизнь. Промокшая одежда тут же смерзлась и заледенела на морозе. Усилием воли я заставил себя шевельнуться. Осторожно, отталкиваясь руками, как тюлень ластами, подполз по льду к велосипеду, оттащил его от опасного места.
После этой ледяной купели Таймыр все же вознаградил меня. Выбравшись на берег Пясины, я наткнулся на едва припущенные снежком кочки. Они оказались ободранными тушами оленей, стоймя воткнутыми в снег. Тут же горой лежали снятые шкуры. Видимо, накануне ледостава здесь переправлялось на другой берег стадо диких оленей, и ненцы кололи их в воде. Охота была удачна, часть мяса была оставлена про запас.
Я прежде всего забрался в середину штабеля из оленьих шкур, чтобы согреться. Одежда вытаивала на мне от тепла тела. Поужинав мороженым мясом, я крепко заснул. Утром проснулся здоровым и бодрым, чувствуя в себе прилив сил. Вскоре мне встретилась собачья упряжка. Хозяин упряжки — ненец немного подвез меня и подсказал, как лучше добраться до Хатанги.
На Таймыре я видел кладбище мамонтов. Огромные бивни торчали из земли недалеко от побережья океана. С большим трудом мне удалось расшатать и выдернуть из земли самый маленький бивень. Я подарил его на Чукотке умельцу-косторезу. Он распилил бивень на пластины и на одной из них нарисовал кита, моржа, тюленя и вывел надпись: «Путешественник на велосипеде Глеб Травин». Эта миниатюра хранится теперь в Псковском художественно-историческом музее.
В чем я находил радость во время своего путешествия?
Прежде всего в самом движении к намеченной цели. Каждый день я держал экзамен. Выдержал — остался жив. Провал означал смерть. Как бы ни было мне тяжело, настраивал себя на то, что самое трудное еще впереди. Преодолев опасность, я испытывал огромную радость от сознания, что стал еще на шаг ближе к цели. Радость приходила вслед за опасностью, как прилив за отливом. Это была первозданная радость бытия, радость от сознания раскрепощенности своих сил.
В Арктике я должен был жить и действовать совсем иначе, чем в тайге или в пустыне. А для этого нужно было постоянно наблюдать и учиться как у людей, так и у зверей.
Были ли минуты, когда я жалел, что отправился в это рискованное путешествие? Нет! Не было. Была боль в ногах, был страх, что я не дойду до цели… Но все это забывалось, скажем, перед красотой вмерзших в лед айсбергов. Эта красота наполняла меня и радостью, и силой.
Не меньшую радость приносило знакомство с людьми Севера.
Однажды довелось послушать шамана. Меня пригласил к нему старик якут, у которого я переночевал в яранге. Старик помог мне починить треснувший руль. Вместо руля он предложил ствол старой норвежской винтовки, предварительно согнув его на огне. И нужно сказать, что новый руль ни разу не подвел. До сих пор он сохранился на моем велосипеде, выставленном в Псковском музее. Я не знал, как отблагодарить старика за починку, а он ничего не хотел принимать. В конце концов якут все же признался, что его замучили глисты. Я дал ему лекарство, которое взял с собой на всякий случай в дорогу. Лекарство помогло. Старик рассказал об этом всему стойбищу и, желая еще чем-нибудь мне угодить, предложил съездить к шаману.
Якут запряг оленей и повез меня в горы. Яранга шамана была побольше, чем у других жителей. Он вышел к нам из-за полога при свете жирника. В яранге уже сидели кружком якуты. Шаман тряхнул побрякушками и мерно забил в бубен, понемногу ускоряя ритм. Он пританцовывал, заунывно напевая, а собравшиеся в яранге вторили ему, раскачиваясь.
Я загляделся на тень шамана, падавшую на стену. Он словно гипнотизировал слушателей своей игрой и движениями и чем-то показался мне похожим на кобру, которая вот так же покачивалась передо мной в ущелье на границе с Афганистаном…
Я ехал по этому ущелью при сильном попутном ветре. Смеркалось. Зажег масляный фонарь, надеясь проскочить ущелье до наступления полной темноты. И вдруг передо мной мелькнул свет. Я нажал на тормоз, спрыгнул и замер от неожиданности. В метре от переднего колеса стояла на хвосте кобра. Распустив капюшон, она раскачивала головой. В ее глазах отражался свет масляного фонаря.
Я медленно попятился назад и тут только заметил, что на стенах ущелья — клубки свившихся змей. Парализованный страхом, я двигался как в замедленной съемке и не спускал глаз с кобры. Она стояла навытяжку передо мной, словно часовой. Я сделал еще несколько шагов назад, каждый из которых мог оказаться для меня смертельным. Кобра не шелохнулась. Тогда я осторожно развернул велосипед и сел на него, обливаясь холодным потом. Ноги нажимали на педали изо всех сил, а мне казалось, что велосипед прирос к земле…
Вдруг старый якут, приведший меня к шаману, потянул за рукав к выходу. Я не сразу понял, чего он хочет. Лишь глаза говорили, что он в тревоге.
На улице старик сказал, что шаману я чем-то не понравился. Шаман под свой бубен сочинил целую историю, будто со мной было еще два спутника, но я их убил и съел. Старик не поверил шаману: он не здешний, он пришел в эти места откуда-то с юга.
Тут из яранги вышел шаман в накинутой на голое тело шубе. Теперь, на свету, я мог лучше разглядеть его лицо. Оно заросло густой черной бородой, разрез глаз не был раскосым.
— Доктор, перевяжи мне палец! — сказал он срывающимся голосом. Выговор у него был не якутский.
— Я такой же доктор, как ты шаман!
Я прыгнул к старику в сани, и он во всю мочь погнал оленей.
Несколько дней спустя я добрался до Русского Устья на Индигирке. В этом селении, состоявшем из десятка рубленых изб, жили русские охотники, промышлявшие пушным зверем. На сотни километров вдоль побережья океана были расставлены их «пасти» — огромные ловушки из бревен. В устьях рек мне попадались охотничьи землянки, срубы или яранги, обложенные дерном. В них можно было найти немного дров и кое-что из еды.
Меня удивил мягкий певучий говор русскоустьинцев. Старейшин молодежь почтительно называла батями. От них я узнал предание, будто их селение существует со времен Ивана Грозного. Его основали поморы, прибыв сюда с запада на кочах — небольших плоскодонных парусниках. Поморы, в свою очередь, были выходцами из новгородской земли. А сам я пскович, так что русскоустьинцам доводился почти земляком…
Меня принимали очень радушно. Я побывал гостем в каждом доме, ел лепешки из икры, праздничную строганину. Пил кирпичный чай и рассказывал все, что знал о жизни в Центральной России и по полярному побережью. И еще я им рассказал о псковичах — первопроходцах северных морей, побывавших в этих краях, — Дмитрии и Харитоне Лаптевых, о Врангеле.
Прожил в Русском Устье несколько счастливых дней. В школе не было учительницы, вместо нее я давал ребятам уроки географии. Они слушали меня с огромным интересом, по нескольку раз просили рассказывать о теплых краях. Ну и конечно, я всех их перекатал на велосипеде.
Но эти счастливые дни были омрачены бандитами. Недалеко от села они убили комсомолку-учительницу, возвращавшуюся в школу из районного центра. Вместе с другими жителями селения я отправился на поиск банды. Главаря удалось захватить. Им оказался мой старый знакомый — «шаман». Это был, как выяснилось позже, бывший белогвардейский офицер…
От охотников в Русском Устье я узнал о дрейфе знаменитого норвежского полярника Руаля Амундсена в 1918-1920 годах на судне «Мод» вблизи Медвежьих островов в Восточно-Сибирском море. Пробиваясь на восток, Руаль Амундсен и его спутники сделали остановку на острове Четырехстолбовом. Я решил разыскать эту стоянку. Дорогу к острову мне подсказали жители Русского Устья, заходившие зимой во время охоты на Медвежьи острова.
Я подошел к острову Четырехстолбовому с северо-восточной стороны. Там, у большого камня, была площадка. На ней я обнаружил припорошенные снегом норвежский топорик с длинной ручкой, четыре чайные чашки и темную бутылку из-под вина. Она была запечатана сургучом. Сквозь стекло можно было разглядеть подпись на записке: «Амундсен».
В моей памяти была еще свежа горестная весть о гибели этого отважного человека, покорившего Южный полюс в 1911 году. Руаль Амундсен погиб в 1928 году в Баренцевом море. Советские рыбаки случайно выловили в районе его гибели поплавок и бак самолета, на котором он разыскивал потерпевший катастрофу дирижабль «Италия» с Нобиле на борту.
Свято чтя законы Севера, я не тронул реликвии Амундсена на острове Четырехстолбовом. Рядом с ними я оставил свои реликвии: несколько патронов, немного дробинок, поломанные детали от велосипеда и флакон из-под глицерина, куда я вложил описание проделанного мной маршрута. Флакон я запечатал куском стеариновой свечи.
С острова Четырехстолбового я снова отправился к материку. Подходя к скалистому, обрывистому берегу, издали заметил белое пятно. Я принял это пятно за песца. Вблизи же оно оказалось белой медведицей. С первого выстрела я ранил ее. К счастью, она не стала сразу нападать, а, взяв в зубы какой-то белый комочек, полезла с ним по скале наверх. Я же не мог перезарядить ружье из-за поперечного разрыва гильзы. Мне никак не удавалось выбить ее, а медведица подымалась все выше по скале.Наконец я выбил из ствола застрявшую гильзу и снова выстрелил. Медведица застыла на отвесной скале с вытянутой шеей.С трудом добрался я до своей добычи. И тогда понял, почему медведица не нападала. Она спасала своего медвежонка. Материнский инстинкт оказался сильнее инстинкта хищника.Я спустил медведицу за лапу на лед, освежевал. Шкура ее оказалась длиной в шесть шагов. А медвежонок был совсем маленький. Я забрал его с собой и путешествовал с ним полтора месяца.Мы подружились. Я назвал его Мишуткой. Мне с ним было и веселее, и теплее в пути. Спали мы вместе, прижавшись друг к другу. Медвежья шуба мохнатая, хорошо греет. Только со сна медвежонок пытался иногда укусить мне руку. Нельзя было снимать рукавиц.Питались мы с ним вместе, в основном рыбой. Однажды во время завтрака он укусил мою руку — я рассердился на него и решил наказать. Я забросил его за высокий торос, чтобы он не видел меня, а сам сел на велосипед и поехал по плотному снежному насту. Мишутка тут же начал кричать: «Вакулику! Вакулику!» Дескать, прости меня. Он догнал меня, кувырк под переднее колесо и весь день никуда от себя не отпускал. Видно, и в самом деле испугался остаться один.
Я путешествовал с медвежонком до Певека. Здесь местные жители — чукчи не меньше, чем велосипеду, подивились дружбе человека и медведя. У чукчей медведь — священное животное.
В Певеке я с ним остановился у хозяина фактории. Мишутка, как всегда, сердясь во время еды, опрокинул на пол миску с горячим супом, которым угостил его хозяин. В наказание я выпроводил медвежонка в сени. Но хозяин очень беспокоился за него и уговорил меня постелить в сенях медвежью шкуру, чтобы Мишутке было теплее. Утром мы обнаружили медвежонка мертвым. У меня было несколько медвежьих шкур, и я по ошибке постелил ему шкуру его матери. Теперь уже мне захотелось сказать Мишутке: «Вакулику!»С тех пор белых медведей я больше не убивал. Стыдно стало уничтожать такого огромного и редкого зверя ради нескольких килограммов мяса, которые я мог съесть или взять с собой в дорогу.Мне дорого любое живое существо. Я убивал зверя только по необходимости. Меня природа тоже могла убить, но пощадила. Пощадила, потому что я уважительно отнесся к ней, стремясь постигнуть и применить ее законы.